Однажды Анни даже штанишки обмочила, почуяв на себе такую вот руку в варежке и гнилое чесночное дыхание, и то, как с ней разговаривали, будто она самый обычный ребенок, каковым она и тогда уже себя не считала. Ни обычным, ни ребенком. Горячая струйка потекла по ногам (вперед и вниз!), яростно и едко прогрызаясь сквозь шерстяные штанишки домашней вязки, неудержимо пробивая себе дорогу в поисках выхода из воскресного убожества на ребристый вагонный пол. Кап-кап-кап. Мамашины руки колодезными журавлями ныряют вниз, дубасят ребенка, снова вздымаются вверх, опять опускаются, такая вот компенсационная гимнастика для мамочки, она ведь на прогулке так хорошо отдохнула. Ребенок воет во всю мочь. Райнер после первой же оплеухи, доставшейся сестре, спрятался, забился между двух ветхих дедулек, впившись пальцами в грубый башмак одного из них.
— А мальчонка-то ваш, поди, уже в школу ходит? А как тебя звать?
«Да пошли вы все в задницу».
Снаружи, на улице, словно акулы, выныривают из тумана «опели» и «фольксвагены» и снова устремляют в осеннюю мглу свои могучие и покорные, хотя и неприрученные туши, ни на миг не выпуская из глаз своей цели. А неповоротливый сорок третий трамвай, натужно скрежеща, громыхает по рельсам.
Анна лежит в собственной лужице, жутко перемазанная, а мамочка обращается за советом к другим матерям, что же делать с такой вот девочкой, которая до сих пор еще в штанишки писает, хотя вон какая большая выросла.
— Надо было раньше пи-пи делать, еще дома, перед выходом, правда, дочурка?! В другой раз будешь знать. Погоди-погоди, скоро папа это дело увидит, получишь новую выволочку. Хотя у папули теперь только одна ножка осталась, но руки ему и раньше хорошо служили, и теперь не обессилели. Ох и дела, а ведь у меня их двое, а значит, и хлопот с этими чумичками в два раза больше. А ну-ка, помолчи, а не то схлопочешь еще затрещину.
Руки близнецов тайком от трамвайной толпы сжимают друг друга, молочные зубки скалятся по-вампирски: погоди только, мамочка, вот мы подрастем, тебе то же самое будет, а то и похлеще.
Под сиденьем огрызок яблока, две сырные корки, колбасные шкурки, брошенные кем-то, уверенным, что здесь он у себя дома, так что свинячить можно, а ведь на самом-то деле он в общественном транспорте, который и принадлежит этой самой общественности. То, что Анне принадлежит часть трамвая, ее нисколько не утешает. Ведь он и всем остальным тоже принадлежит. Есть люди, которые думают, что они всюду как у себя дома. Наверняка они и дома точно так же себя ведут, тьфу, черт, что за люди!
Малыш Райнер, давясь, запускает зубы в обглоданную сырную корку, впивается в нее пиявкой. Мокрый песок скрежещет между челюстями, которые еще не полностью оснащены коренными зубами. Р-р-раз, вот уже и выворачивается наизнанку желудок, и наполовину переваренный бутерброд с топленым салом торопится к выходу. К аварийному выходу. Надолго лишишься радости от таких вот прогулок всей семьей за город, коли они вечно завершаются так сомнительно. Одна описалась, другого рвет. А ведь все это время можно было бы сидеть на мягких, обшитых кожей сиденьях авто, просто говорить, куда хочешь ехать, и без малейшего напряжения попадать туда, куда хочешь.
В комнату невесомо впархивает Софи, на сей раз, для разнообразия, в дневном платье, потому что собирается ехать с матерью в город. Сзади сквозь дверь, ведущую на террасу, падает яркий луч света, не блуждая бесцельно, не рассеиваясь, а тут же удобно устраиваясь на светлых волосах Софи. И паркет позади нее тоже слегка раскаляется.
Ничто не есть природа, но все уже по природе своей таково, каково есть.
Дитя внутри Райнера принимается громко всхлипывать; самое худшее — это когда заходишь в трамвай в последний момент, когда уже присесть негде, все места заняты и приходится стоять. Хныканьем не поможешь, никто из взрослых своей задницы не поднимет, а вот ребенок всегда обязан вскочить, освобождая место этим самым взрослым. Оказываешься зажатым в безобразной чащобе, которая отвратительна в целом и к тому же состоит из отдельных туловищ, одно безобразнее другого, и не видно ни входа, ни выхода. Вот ты и оказался здесь, внутри, раз и навсегда, и приходится ехать со всеми вместе, стиснутому людьми, прячась между воняющими нафталином зимними пальто и довоенными куртками. Да к тому же — вот уж, действительно, только этого еще не хватало, — двое прилично одетых молодых людей, конечно же, студенты, у отцов есть собственные автомобили, у них сегодня просто времени нет отвезти сына с дочкой куда те пожелают, но, как-никак, машина имеется, она есть, есть, есть, она находится в их полном распоряжении, они болтают о горных лыжах, о дальних путешествиях всей компанией как о чем-то совершенно естественном. Нужно стремиться быть похожим на них, но, вероятно, это никогда не получится, когда у тебя такие папаша с мамашей, нужно изо всех сил подражать этим двоим, лишь только достигнешь подходящего возраста, ждать чего придется еще долго. Как благородно обтекаемы их формы, они уже сейчас выглядят, словно люди будущего, какой в них чувствуется размах. А зауженные брюки такие стильные! Этими двумя никто не распоряжается, им дозволено жить своей собственной жизнью, сразу видно. А тут тебя материнская рука еще в землю давит, в пыль толчет, да еще заставляет подносить в зубах банановые шкурки — апорт!
Софи, по внешней оболочке которой невозможно даже предположить наличия в ней каких-либо телесных функций, прежде всего внутренних, в частности связанных с телесным низом, несмотря ни на что все-таки функционирует, причем наилучшим образом, хотя и незаметно — каким именно образом и посредством чего, — эта самая Софи снова, в который раз куда-то уходит, направляясь туда, где написано: «Посторонним вход воспрещен». Почти всякий раз, встречаясь нам, она куда-то спешит, хотя все равно вечно опаздывает. Ей на это наплевать. А Райнеру только и остается, что оставаться в одиночестве и трястись от злости.
Они держатся в тени не потому, что избегают света, а потому что свет, понятное дело, избегает их. И на школьном дворе, и в классе. Их волчья стая всегда сбивается по углам. Она демонстрирует неоспоримое, сверхчеловеческое превосходство, что другие тоже бы не прочь продемонстрировать, но доросли пока лишь до жалких недочеловеческих потуг, что тоже имеет право на существование, дабы сверхчеловеческие достоинства могли лучше выделяться на таком фоне. Их ноги вдруг вытягиваются во всю ширину темных переходов, и очередной маменькин сынок или очередная папенькина дочка в плиссированной клетчатой юбчонке шмякается наземь. Примерные одноклассники хвалятся, что всегда могут найти хорошую тему для разговора, когда с приятелем или с подружкой идут в кафе-мороженое. Они разглагольствуют о том, как с пользой проводить свободное от уроков время, и что нового в школе, и кто встречается со студентом Технического института или со студентом Университета, а кому удалось оторвать себе всего лишь ладного да статного очаровашку, служащего по коммерческой части. Другие темы для беседы — концерты, театр, выставки, вечеринки или новая грампластинка. Анна, София и Райнер, неразлучная троица, все подобное решительно не приемлют. Из увлечения шлягерами они уже выросли, и если уж что-то и признают, то исключительно крутой джаз или заводной рок. Софи отвергает все не так ожесточенно, потому что ей совершенно незачем создавать ожесточенность. Вещи сами к ней приходят, навязываются, и она говорит: «Сегодня я в вас не нуждаюсь, уходите», а иногда принимает их. Все по настроению. Райнер говорит, что ей не помешало бы иногда проявлять жесткость, лишь в его объятьях ей позволительно дать волю чувствам и даже иной раз размякнуть.
Софи нужно хорошенько заинтересовать, чтобы она начала совершать преступления, так как сама она не считает, что это ей нужно, так напрягаться. К тому же весьма сомнительное удовольствие — не спать ночью, чтобы заниматься делами, которые боятся света дня. Это затруднительно, надо преодолевать себя, а ведь гораздо лучше полеживать себе в постели и почитывать захватывающий детектив.
На уроке немецкого самоубийца Штифтер[4] возвышает свой голос над шумливыми гимназистами; он, жертва несчастного брака и неумения распорядиться собственной жизнью, не нашел ничего умнее, как рассусоливать о святом и светлом Троицыном дне, когда он подходит «к опушке леса безмятежной», о нет, не там, где «мелькает силуэт косули нежной» (совершенно начхать, что там у него мелькает, считает Анна), но там, где он прогуливается по некоей беспредельной, бесконечной, так сказать, местности. Что он смыслит в бесконечности? Дух его не в силах постигнуть беспредельное. Зато Райнер ощущает в себе беспредельность поэта, который разбивает все оковы. Он ее чувствует, а никакой не Штифтер, Штифтер доказал это всей своей профуканной жизнью, своей трусливой нерешительностью. Далее Адальберт Штифтер проводит смотр дефилирующим мимо него разным там красотам, как одушевленным, так и неодушевленным. «Природа стремится погрузиться в неодушевленность, — думает Райнер, — а мы лишь способствуем ей в этом». Он незамедлительно делится свои наблюдением, отправляя записку Софи, которая в этот момент рисует силуэты лошадей в общей тетради. Она невысокого мнения о неодушевленности, так как предпочитает спортивное воодушевление. Нужно почувствовать собственное тело или тело скаковой лошади, когда она переходит с рыси на галоп. Ветер овевает скакуна и всадницу, и свежий воздух гонит прочь и дурное настроение, и тревоги. На таком воздухе не разлежишься, а не то и разложиться недолго.